
К бомбежке мы мало-помалу начинаем привыкать. Когда «юнкерсы» улетают, мы отряхиваемся и презрительно сплевываем: «Не то, мол, видали», или — «Этим нас не прошибешь».
Только после очередной такой встряски Подюков почему-то долго подыскивает слова, чтобы спросить меня о чем-то, а я никак не могу ответить ему. У дяди Никиты после бомбежки пропадает охота к ворчанию.
Голова нашей колонны скрывается в балке. Таких балок и оврагов здесь очень много. «Привал!» — кричат впереди. Мы улыбаемся и прибавляем шаг.
На привале мы грызем сухари и запиваем их водкой, которую выдали нам в первый раз. Это не так уж плохо, если принять во внимание, что со вчерашнего дня мы ничего не ели. Повар Костя начинает подыскивать место для походной кухни.
После ста граммов у меня кружится голова и тяжелеют веки. Подюков улыбается и с аппетитом жует сухарь.
— Не могли подождать, — ворчит на нас Семушкин. — Водка это, брат, тово, на пустой желудок не годится. А вы — на тебе, дорвались.
Он обеими руками держит кружку и время от времени нюхает. Ноздри его раздуваются, кончик длинного носа, увенчанный розовой бородавкой, вздрагивает. Потом дядя Никита осторожно ставит кружку в пустой котелок и идет разыскивать воду. Мы смотрим на его пропотевшую спину и засыпаем.
Через четверть часа нас будит страшный вой и разрывы бомб. Семушкин кричит:
— Воздух!
Потом добавляет:
— Черти окаянные, хватит дрыхнуть! — Схватывает кружку и залпом опрокидывает ее содержимое в глотку.
Мы испуганно смотрим то на него, то на пикировщики, которые падают почти отвесно и бросают бомбы. Все наши рассыпались по укрытиям. Кухня, покинутая своим хозяином, сиротливо курится под кручей.
